Чевенгур

В детстве я с трудом продирался сквозь «Котлован» Платонова, а в ноябре прошлого года, захотел перечитать в очередной раз пережить что-то из знакомого прошлого, но я скачал издание, в котором первым шёл «Чевенгур».

«Есть ветхие опушки у старых провинциальных городов. Туда люди приходят жить прямо из природы. Появляется человек — с тем зорким и до грусти изможденным лицом, который все может починить и оборудовать, но сам прожил жизнь необорудованно». 

Я начал сначала и не успокоился, пока не проводил Сашу в тёмные воды озера Мутево.

И вот что я вам скажу. Томительно, сильно и честно.. Меня встретил целостный и правдоподобный мир, в который хотелось погружаться глубже и глубже.

Погружаться в его темные воды, вслед за Сашей и его отцом, чтобы рассмотреть, что же там происходит, по ту сторону уже родившегося коммунизма и понять мотивы главных героев.

Первое и самое сильное в романе, то, что цепляет многих — это уникальный язык Платонова. Я перечитывал особенно красивые места в попытках понять их внутреннее устройство и разглядеть, откуда возникает это напряжение. Язык, в котором я слышал отголоски прочитанных мной ранее Павича, Хармса и Леонида Андреева. В котором неожиданными сочетаниями, балансирующими на грани бессмыслицы, сплетается магический реализм романа.

 «От привычки пастушьей жизни он мог ночью узнавать птицу на лету и видел породу дерева за несколько верст; его чувства находились как бы впереди его тела и давали знать ему о любых событиях без тесного приближения к ним». 

Стиль повествования, как будто сшитый швами наружу, из лоскутов разной фактуры и цвета. Казалось, им сложно было не только сочетаться друг с другом, но и удерживаться рядом. Но вопреки всему он отлился в сильный и крепкий монолит благодаря тому как искренне, сильно, до саморазоблачения, автор верил в идеи коммунизма, вокруг которых выстраивал такой честный и подробный мир. 

Мир «брошенных людей, жмущихся друг к другу не от любви и родственности, а из-за недостатка одежды». Мир босых пролетариев, чутьём прокладывающих дорогу в своё будущее. Мир, пропитанный обидой, одиночеством и тоской по ближнему человеку, где персонажи блуждают «со скорбью неясной опасности», убивая и прогоняя от себя одних людей и собирая других прочих. 

Этот мир с самого начала противопоставлял себя внешнему, обустроенному самой природой и временем миру. Томился в себе его враждебностью, но постоянно оглядывался на него и измерял себя его мерилами. Кажется именно из-за этого противостояния он изначально был обречён.

«… в России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура, а народ как был, так и остался чистым полем — не нивой, а порожним плодородным местом. И Дванов не спешил ничего сеять: он полагал, что хорошая почва не выдержит долго и разродится произвольно чем-нибудь небывшим и драгоценным, если только ветер войны не принесет из Западной Европы семена капиталистического бурьяна.»

Он был не в силах охранять свою хрупкую и искусственную форму от сурового устройства тех тел, из которых был слеплен. Они разрушали этот мир, разрушая в том числе и самих себя. Удивительно, что эта обида, враждебность и противостояние пережило поколения и длится во многих из нас до сих пор. 

И так же, как я вижу параллели с современным миром, я нахожу неожиданно близкими некоторых персонажей в книге. Я понимаю чувства Дванова, которые не давали ему покоя, срывали его с места и отправляли в новую дорогу. И узнаю в себе ту жадность к людям, от которой Симон Сербинов вел книгу усердного учета «знакомых людей». 

Мне даже захотелось завести такую же, и я вспомнил, что когда-то, в конце прошлого века, у меня было что-то похожее. Но это была всего лишь записная книжка с телефонными номерами и адресами друзей и знакомых. Некоторые из них прошли мимо одной встречей, некоторые задержались на годы, но все они осталась в прошлом.

«Уже многими друзьями Сербинов осиротел и некогда прицепил себя к большевикам — из страха остаться позади всех, но и это не помогло: друзья Сербинова продолжали полностью расходоваться помимо него, и Сербинов ничего не успевал скопить от их чувств для себя, как они уже оставляли его и проходили в свое будущее».

Но я успел для себя скопить достаточно чувств, и с теплотой вспоминаю каждого, кто делился ими со мной. 

Роман же наполнен таким удивительным количеством чувственности, что она местами может показаться совершенно неприемлемой для сюжета и столь сурового пролетарского класса: еще чуть-чуть и персонажи перейдут ту тонкую черту, за которой прощальный товарищеский поцелуй станет страстным, а время, проведенное “до первой чистой зари на соломе в нежилом сарае в умственных поисках коммунизма и его душевности” — томным. Но автор каждый раз вовремя останавливает фантазию читателя:

«— Не гладь меня, не стыди человека, — отзывался Сотых в теплой глуши сарая. — Мне и так с тобой чего-то хорошо».

Любой класс состоит из людей, а люди устроены в своей природной сути одинаково: познают этот мир и ищут своё предназначение посредством чувств.  

Интересно наблюдать, как меняется повествование, становясь домашним, семейным или даже интимным в те моменты, когда персонажи теряют общие фамилии и обретают личные имена. Как из товарищей они превращаются в сыновей, обретают, хоть и приёмные, но семьи, и хоть и чужих, но переживающих и волнующихся, близких, отцов и матерей. 

Мир романа при всей его абсурдности и утопичности получился настолько правдоподобным и ощутимым, что только за это я бы рекомендовал её к обязательному прочтению.